— Учительница? (Доктор кивнул.) Я знаю все эти книги, — сказал Роберт и почувствовал, как увлажнились вдруг глаза. — А что, я могу читать это по-итальянски, ведь по-английски я знаю едва ли не наизусть.
Доктор, уловив воодушевление Роберта, радостно закивал:
— Да, да. Английский.
Ободренный, Роберт обвел жестом комнату и попытался спросить о том, что его волновало, с тех пор как он очнулся:
— Filius? — спросил он в отчаянной попытке подобрать нужное слово. — Сын? Где он?
Брови доктора снова сошлись в одну линию.
— Morto, — сказал он и поднял вверх три пальца. — Tutti e tre figli. Morto, morto, morto. Война. Умирать. Три.
Обхватив руками знакомые книги, Роберт, к своему великому стыду, разрыдался. От сотрясавших его рыданий он не мог дышать, но не мог и остановиться. Шум привлек в комнату женщину и девушку. Но семью не обескуражили его рыдания. Женщина просто погладила его по здоровому плечу, говоря что-то утешительное, а девушка побежала за водой. Он принял воду с благодарностью и выпил.
— Не стесняться, — сказала женщина, когда он немного успокоился. — Я хочу, пожалуйста, сказать: ты не должен стесняться. Мы все терять родные. Мы все знать потеря. — Голос ее дрожал. — Может, я не говорить по-английски хорошо, но я решить сказать. — Она взяла стопку книг и переложила их на ночной столик. — Теперь, прошу тебя, спать. Когда тебе быть лучше, ты читать эти книги и учить итальянский. Не бояться. Мой муж иметь ружье, если fascisti прийти. Но я думаю, они больше не прийти.
В последующие дни всем на Кастелламаре стало очевидно, что время фашистов на острове сочтено. Il conte и Арканджело сняли свои черные рубашки и распустили Balilla. Затем, встревоженные неподтвержденными слухами о том, что inglesi отберут медали, военные фотографии и извещения о смерти их мужей и сыновей на войне, люди потянулись в огороды и поля, чтобы зарыть эти реликвии. И даже Амедео как-то ночью взял медаль Флавио, завернул ее в лоскут кожи и запрятал под пальмой во дворе.
В лунном свете листья пальмы казались покрытыми воском, а шерсть спящего Мичетто серебрилась. Когда Амедео возвращался в дом, отряхивая испачканные землей пальцы, ему показалось, что боль немного притупилась, как после кризиса при простуде.
Пина постепенно узнавала подробности о чужестранце. Он англичанин, а не американец, доложила она. По мнению Амедео, именно это объясняло его сконфуженное бормотание в присутствии Марии-Грации. Ему было двадцать пять — на два года старше Туллио. И хотя Пина справлялась в словаре, но не была абсолютно уверена, что он употребил слово «подкидыш», когда рассказывал о себе.
— Подкидыш! — возликовал Амедео. — Ну конечно, он уже Эспозито!
Пина прищурилась:
— Amore, он не твой сын.
Но как же ему было не видеть в этом мальчике замену сына? У Амедео даже зародилась робкая, но отчаянная надежда, что в один прекрасный день хоть один из сыновей вернется, ведь война официально закончилась. Если они спасли этого мальчика, то, может, какой-то добрый англичанин спас и их сына.
Жители острова мало-помалу начали воспринимать раненого иностранца, лежавшего в доме доктора, не как проклятие, а как благословение. Если на остров высадятся английские товарищи солдата или американцы на джипах с развевающимся флагами, то они непременно увидят, сколь по-доброму отнеслись на острове к их соплеменнику, сколь хорошо заботились о нем — как о родной душе. И разве это не еще одно чудо, сотворенное святой Агатой, — явление из моря утопленника на исходе войны? С утра и до вечера городские вдовы шли к дверям «Дома на краю ночи» с блюдами печеных баклажанов и бутылками домашних настоек — подношения чужестранцу. Рыбаки, возвращаясь с дневной ловли, непременно приносили свежайших sarde. А иные из девушек, чьи возлюбленные пока еще не вернулись домой, накрасили губы помадой, чего не делали с начала войны, и пришли умолять Марию-Грацию позволить хоть глазком глянуть на солдатика.
Мария-Грация отправила поклонниц вовсвояси, хотя — и в том она себе ни за что не призналась бы — двигала ею отнюдь не забота о здоровье англичанина.
— Не хочет он вас видеть, — пробормотала она из-за стойки бара, но так, чтобы разочарованные поклонницы не услышали. — Он уже вне опасности, но посмотрит на ваши размалеванные лица и снова сляжет.
Джезуина, не устававшая повторять, что бедняжке Марии-Грации даже объедков не перепадает, очнулась от своей дремоты пополам с глухотой и довольно хохотнула.
Но правда состояла в том, что опасность для англичанина еще не отступила. Сидя у постели молодого человека, Амедео чувствовал себя участником борьбы за жизнь — так же, как чувствовал он это при рождении трех своих младших детей. Температура у парня то падала, то взлетала. Жар сменялся ознобом. Рана на плече загноилась.
— Промой рану святой водой, благословленной святой Агатой, — предложила Джезуина. — Поможет, клянусь.
— Что поможет, — отвечал Амедео, — так это таблетки сульфаниламида.
Джезуина скривилась от столь неприкрытого богохульства и заковыляла прочь. Но вскоре вернулась с медальоном святой Агаты, камешком-амулетом в виде Мадонны и бутылкой святой воды с прошлогоднего фестиваля.
И, к ее торжеству, парень вскоре пошел на поправку. Мало-помалу молодой солдат побеждал инфекцию, пока однажды утром Амедео не снял повязку и не обнаружил с удовлетворением, что рана сухая, воспаление полностью спало.
— Будет чесаться, — предупредил он англичанина, накладывая новую повязку. — Но ты ее не трогай. — У него была привычка разговаривать с пациентами, и неважно, что этот его не понимал.