Дом на краю ночи - Страница 49


К оглавлению

49

Но Роберт догадался, что новости хорошие.

— Grazie. Grazie.

— Хватит тебе лежать, — сказал доктор. — Тебе полезно посидеть на террасе, а то и в баре, подышать воздухом с моря.

Англичанин кивнул и повторил: «Mare, mare». Единственное слово, которое он разобрал, — море.


Жители острова поглядывали на закрытое наглухо окно спальни англичанина с подозрением. Но когда он вышел, то быстро выяснилось, что он всем нравится. Безъязыкость делала его особенно предупредительным и внимательным. Он старательно кивал даже на самые абсурдные высказывания, приговаривая: «Si, si, si». В баре он неизменно держался поближе к Марии-Грации, при появлении каждого нового посетителя мгновенно вставал и отодвигал для него стул, а картежникам больше не было нужды нагибаться за упавшей картой — это делал за них англичанин. Подавая карту, он краснел и смущался, что в представлении стариков было истинно английской чертой. Еще он старательно пытался учить итальянский, что служило неизменным поводом для веселья. День, когда он перепутал слово год и anus, вошел в легенды острова. («Я никогда не забуду, — рыдал от смеха Риццу и многие годы спустя. — Этот парень во все глаза пялится на синьору Джезуину и спрашивает, сколько ей ani!»)

Но самое удивительное, что к англичанину привязались кот Мичетто и девчонка Кончетта.

— Если этот зверь и эта дикарка приняли его, значит, его каждый примет, — почти одобрительно постановила Джезуина.

Роберт обнаружил, что под этим яростным солнцем его влечение к Марии-Грации развивается безудержной болезнью, несмотря даже на то, что он по-итальянски знает лишь несколько слов. Услышав, что она спустилась по лестнице, он как бы случайно поднимался на несколько ступенек и стоял там, ловя скромный, с ноткой апельсина, запах ее духов. Если она дотрагивалась до чего-то на барной стойке, он незаметно касался этого предмета. Роберт наивно считал, что никто не замечает его обожания. Будучи не в состоянии сдерживать свою страсть, он даже начал говорить с ней об этом. Она приносила ему в комнату кувшин с водой или книгу, и, когда наклонялась, чтобы поставить принесенное на столик, он принимался говорить ровным тоном, как будто просто благодарил ее:

— Позволь мне заняться с тобой любовью, здесь и сейчас, пока твой отец отдыхает после обеда.

Или, пока она подметала в баре после закрытия, он болтал о том, что передавали по радио или о погоде, — но исключительно ради того, чтобы в конце сообщить, что она самая красивая женщина в мире и что даже воздух, которым она дышит, для него свят.

И таким образом Мария-Грация, которая на самом деле неплохо понимала по-английски, но стеснялась признаться в этом, узнала, к огромной своей радости, о его любви.

Роберт, глядя на ее вспыхнувшие щеки, считал, что его выдал голос, и переходил на более ровный тон, но продолжал признаваться в любви. Он не собирался останавливаться, ибо перестать признаваться ей в любви было для него сродни тому, чтобы перестать ее любить. Мария-Грация была для него главным чудом этого чудо-острова, который его излечил.


Прислушиваясь к пробивающимся сквозь треск голосам дикторов Би-би-си в надежде услышать про боевых товарищей, Роберт постепенно выяснил, что наступление на Сицилии было успешным, что итальянцы капитулировали и что немецкие войска отступили к Мессине. После того как он окончательно пошел на поправку, его стали занимать мысли, как вернуться в свой полк. По крайней мере, какая-то часть его все еще рвалась исполнить воинский долг. Но другая, бо́льшая часть, желала остаться на Кастелламаре, убаюканная шумом волн и стрекотом цикад. Эта часть желала признаваться в любви к Марии-Грации, поселиться здесь и навсегда забыть о войне.

Постепенно это раздвоение стало ему в тягость. Либо он должен уехать немедленно, либо остаться здесь до конца дней. Однажды днем Мария-Грация зашла к нему в комнату, где он метался в беспокойной дреме. Приемник, который иногда переносили к кровати раненого, передавал только помехи. Девушка опустилась на колени около его постели, взяла за руку и излила свои чувства на итальянском языке, выразительно сдвинув узкие брови, в точности как это делал ее отец. Англичанин ничего не понял, но едва удержался от того, чтобы прижать ее к себе и пробормотать слова, которые он отыскал в учебнике итальянского, который ему дала Пина: «Ti amo. Ti adoro».

Не подавая виду, что проснулся, он слушал ее страстный, молящий шепот. Наконец, выговорившись, она замолчала и выпустила его руку. И, больше не вымолвив ни слова, ушла. Он слышал, как она ходит наверху (шаги ее были такие трогательно неуверенные), слышал неясные шорохи и представлял, как она расчесывает волосы, как падает на пол одежда. Потом доносился скрип кровати. Это была древняя кровать, как и все кровати в доме, и слишком короткая, так что Марии-Грации приходилось сворачиваться калачиком, чтобы уместиться в ней. Он видел, как ее прекрасные глаза закрываются, как тяжелая черная коса лежит на подушке…

Порой, когда она с перекинутой через плечо косой несла поднос или подметала в баре, ему так хотелось коснуться этих роскошных черных волос, целовать их дюйм за дюймом.

Если он не уедет немедленно, сумеет ли когда-нибудь примириться с войной, на которой должен быть сейчас?

Несколько дней назад он написал записку, жалкую, как он понимал теперь, с благодарностью за доброту семьи Эспозито. И в то утро, на рассвете, положил листок на ночной столик, взял свою винтовку и ушел.

49